Н.В. Недоброво умер молодым. Его биография очень короткая. Он родился в 1884 году в старинной дворянской семье, до десяти лет прожил в родительских имениях Тамбовской и Курской губерний, и после окончания курса гимназии в Харькове приехал в Петербург, в котором провел всю остальную часть своей жизни, став истым петербуржцем. В 1906 году он окончил курс петербургского университета по историко-филологическому факультету, специально занимаясь, под руководством академика Александра Николаевича Веселовского. В университете им было написано исследование о тютчевской поэзии. В университете же началась его дружба с А.А. Блоком, с которым он одновременно кончал курс. Вся дальнейшая деятельность Н.В. Недоброво протекала в Петербурге в тесном кругу знавших его. Из Петербурга он уехал умирающим. После трех лет борьбы с чахоткой он умер в Ялте 3 декабря 1919 г.
Тонкой цепью любви и уважения к Н.В. Недоброво были связаны многие деятели современности, — смерть его заставила мучительно дрогнуть эту цепь.
Николай Владимирович Недоброво был чрезвычайно тонок, с узкими, чуть покатыми плечами и поднятой на высокой крепкой шее узкой головой. В его внешнем облике, прежде всего, запоминались руки с узкой, нежно-розоватой длинной кистью, с тонкими нежными пальцами — руки редкой красоты и выразительности. И запоминался ослепительный фарфоровый блеск его кожи, поразительно сочетавшийся с резкими очертаниями его мужественного лица. Решительный нос с горбиной, два крыла широких "соболиных" бровей над продолговатой узостью длинных глаз, почти спрятанных в тихое время и вдруг расширявшихся в открытое голубое сияние: редкий человек мог вынести это голубое сверкание, и часто спорщик отступал не перед логическими доводами Николая Владимировича, а перед внезапно раскрывшимся синим блеском его глаз. В гневе глаза становились большими и синими, с черным огнем в середине, блистали прямо на ослушника, — и всегда в этом гневном блистании чувствовалась правда возмущенного духа.
В лице его бывал и тихий блеск: при изгибе узких ярких губ блистали "жемчужными" переливами ровные белые зубы. Губы были самой резкой и самой изменчивой чертою в лице. Когда они сжимались, опуская углы книзу, общение невольно прекращалось; но те же неприязненные сухие губы, раздвинутые длинной улыбкой, становились детски приветливыми, радостными. Иногда углы приподнимались, и опускалась середина, создавая странный узор — это при стараниях уловить собеседника в петлю своих умозаключений.
Тонкость, узость линий была основным признаком внешнего очерка Николая Владимировича, нежность и блистание были основою его красок. Тонкость линий почти неестественная, в сочетании с прозрачностью красок почти женственной, создавали общее впечатление хрупкости. "Перламутровый мальчик", звали его в интимном кругу в пору его студенчества. "Он фарфоровый", пугались друзья потом, когда видели узкий очерк застенчиво улыбавшегося Николая Владимировича среди реальных "трехмерных" фигур остальных собравшихся. Особенности внешнего облика отличали его сразу: его нельзя было пропустить, не заметить. Люди, видавшие его мельком где-нибудь в людном месте, с полной точностью вспоминали его через много лет.
К этому добавлялось ощущение несовременности: "у него лицо Чаадаева", "он совсем из сороковых годов". Такой тонкий, хрупкий, что, кажется, всякий может его обидеть — но вот оказывается он очень силен и узкое тело его напряжено крепкими мускулами. Такой нежный, "фарфоровый", что, кажется, дуновение ветра может его погасить — но вот, оказывается, годы болезни и несчастий не изменили его: все тем же перламутром блистало его лицо за несколько дней до смерти, и так же безупречны были линии узких рук, когда они уже держали кипарисовый крест с обвивавшей его белою розой.
Внешний облик был отражением внутреннего существа. Тонкость его диалектических построений, узкость — узкость летящей по одному направлению стрелы — и ослепительный блеск мысли, иногда воспринимавшейся лишь блеском, — были основными чертами его мышления. Казалось, мысль его совсем не реальная; казалось, это только блистание парадокса; — но вот проходит время, каление исчезает, и обнаруживается твердая стальная основа мысли, ее точное соответствие реальности. Николай Владимирович Недоброво многое предсказал с точностью даже числовой: он не интуицией угадывал, а логикой исчислял.
"Мир будет заключен в 1918 году", — говорил он в 1915 и 1916 гг., когда многие ждали скорого окончания войны — и доказывал это комбинированием фактов. Движение революции, — начала которой он не видел из-за увлекшей его на юг чахотки, но колыхания которой он ощущал в Ялте, — он развивал мысленно с точностью, пока не поколебленной. Теперь, в свете свершившегося, кажутся неудивительными его пророчества: "а как же могло быть иначе?"; — тогда же он многим казался фантазирующим чудаком. В пору первых дней Керенского, он подробно рассказывал о победе большевиков, о разорении крестьянского хозяйства, о голоде, даже о пресловутой "помощи Антанты" Добровольческой Армии; иногда, увлекаясь фантазией, он рассказывал будущие эпизоды антропофагии и живописал "невероятные" события — как жутко было через несколько лет читать эти самые эпизоды в газетах уже в виде заметок реального быта. Выводя логически антропофагию из мыслимого им движения голода, он рассказывал о ней в тоне фантастики, как бы сам стараясь придать своим выводам менее убедительную форму — но с какой точностью был им предвиден путь стихий.
Способность точно видеть вперед, "перевертывать страницу", исходила у него из совершенной законченности его внутреннего круга идей, которая делала его вполне независимым от движения вещей. События не могли "захлестнуть" его, не могли ни в чем поколебать его — как будто он стоял на незыблемом островке среди колебания стихий. События могли быть для него страданием, но не могли влиять на него, не могли "открыть" ему чего-либо: все как будто дано было ему изначальным опытом.
Духовно он оставался неизменно тем же в 1919 году, каким был в 1912 году, -лишь тело его, под влиянием острого восприятия событий истончилось до полного исчезновения. Объяснялась эта свобода его от внешнего — несвободой его от внутреннего. Он весь был вкован в свой духовный мир, по отношению к которому осуществлял проблему свободы воли: он мог, но не хотел нарушить свой внутренний закон. Выводы его исходили из этого внутреннего мира, а не строились на впечатлениях внешнего. Поэтому, война и революция могли убить его физически, но духовно не качнули ни разу. За всю жизнь он не сказал ни разу: вот вчера я увидел и сразу понял... Он приводил иногда эти примеры внешних совершений для пояснения своей мысли другим, как показывают для наглядности картинки детям (хоть и предпочитал развивать мысль отвлеченно, без доказательств фактами), но ему самому эти картинки не были нужны в ходе умозаключений. Это составляло причину его кажущейся несовременности. Он казался не связанным со своей эпохой, хоть и был в мысли своей, в духовной сути своей самым современным из современников, ибо современность отложилась в нем не одним только каким-либо случайно его задевшим событием, — а вся ее сущность отложилась в нем абстрактными кристаллами, сложив замкнутый и слитный мир точных идей. Как ни был отличен от других и как ни казался подчас одиноким Николай Владимирович, он был человеком своей эпохи, быть может наиболее полно и наиболее самоотверженно ее воплотившим. Это придает особую ценность его образу, уже ускользающему во времени, и обостряет желание описать его во всей его целостности.
Каждая его случайная фраза, мимолетная парадоксальная улыбка были логически сцеплены с внутренним кругом его идей, с неизбежностью вытекая из них. Иногда эти вылетевшие из его замкнутого мира птицы казались странными, совсем для него неожиданными — "ах, уж эти парадоксы Николая Владимировича!"
Отчего вдруг "Хижина дяди Тома" нехорошая книга и не следует давать ее детям? Совсем непонятна эта брошенная вскользь фраза. Отчего Андерсен вредный писатель, разрушительно действующий на детскую душу? Андерсен! "друг детей!" — да это совсем нелепо.
Но в ходе идей Николая Владимировича мысли эти были вполне ясны: "Хижина дяди Тома" призывает только к гуманности, к удовлетворению легкими достижениями "гуманной" культуры, а Н.В. Недоброво был противником теплого гуманизма во имя горячего братства, он отвергал культуру гуманизма во имя истинной культуры действенного христианства; и разжижающая доброта Бичер Стоу казалась ему лишь ослаблением духа: отпущу раба на волю, стану добрым и будет мне тихо.
Вцепленный в круг великих идей человечества, Андерсен становится нищим: в каждой почти сказке он доказывает тщету подвига, бесцельность любви — как же дать его детям, которые должны знать необходимость и силу подвига, верить в победу неизменной любви? и как бедна казалась бы история человечества, если бы прав оказался Андерсен, взявший мерилом суждений о мире свою собственную печальную биографию!
Так, связанный с основными идеями, парадокс оказывался у Н.В. Недоброво точно выверенной мыслью, как будто компас носил всегда с собою Николай Владимирович, компас, не дававший ему сбиться в направлении. У него было точное знание своего пути, — и потому-то так отчетливо, так веско звучали его слова.
Но знание не свойственно людям, — оно разрывает ткань их жизни. И у Николая Владимировича не было легкой жизни. При полном благополучии его биографии, он был по существу — несчастный, не имевший жизни. Ранняя смерть оказалась естественной у него.
Он считал себя не имевшим удачи, ничего не получившим даром от жизни — все было добыто победою, оружием. И он часто повторял с горечью: "лишь незаслуженное — благо". Он приводил в пример удачи случайную встречу с человеком, который именно нужен в данный момент: как хорош что встретил вас сегодня! Он утверждал, что даже такой простой удачи не имел ни разу в своей жизни: никогда он не встретил так, случайно, человека нужного, а всегда должен был разыскивать его. Точно жизнь сердилась на него за знание, за силу, за срывание покрывала — и мстила ему неуслужливостью: добивайся сам, раз ты все сам знаешь. И он часто говорил с горечью об этой неуступчивости жизни В его пути не было влияния случаев — как будто он заранее, быть может с детских лет, составил замысел своей жизни и не уступал его противящимся ветрам. Этот замысел, никогда не оставлявший его, это знание, никогда ему не изменявшее, придавали ему устойчивость и упорность.
В каждом почти человеке бывают отдельные мысли и ощущения, вкусы и привычки, не связанные со строем его основной духовной жизни; как бы две комнаты душевного мира: одна для серьезных, "настоящих вещей", другая для мелких, "случайных".
У Н.В. Недоброво не было этих отбившихся независимых ощущений, — каждое из них было вцеплено во всю его духовную систему, являлось неотделимой ее частью. Точно в цепь, одно звено которой неизбежно исходит из другого, вкованы были малейшие проявления его души и, зная звенья этой цепи, легко было соединить с нею каждую его мысль, каждое его чувство.
Немногие знали всю цепь идей Николая Владимировича, и, лукаво улыбаясь, он отпускал иногда "парадоксы", радуясь, когда знавший "цепь" показывал ему все опущенные звенья, соединявшие высказанную мысль с его основными теоретическими положениями.
Такая завершенность, такая неколебимая законченность казалась неестественной в очень пылком, иногда необузданном человеке с быстрой фантазией. Это придавало Н.В. Недоброво загадочность, заставлявшую Вячеслава Иванова и Андрея Белого говорить о его "центростремительности" и спрашивать себя, каков же, собственно, центр его.
Раскрыть до конца цепь идей Н. В. Недоброво трудно, — слишком слито это было со всем его духовным существом, неповторимым и исключительным. Но можно попытаться описать ее.
Основным звеном, смыкавшим цепь идей Николая Владимировича, было понятие России. Россия для него была не только "родиной", не местом, где он "случайно родился", а циклом идей, заключенных в одном чудотворном слове.
Он считал Россию вместилищем Духа, и с нею связаны были для него все вопросы земного существования человечества. Россия должна была открыть человеку его истинную
жизнь, — в ней, в верном ее пути разрешение основных духовных вопросов.
В его понятии Россия в данном периоде человеческой истории была осиянна тем венцом, какой сиял попеременно над христианским Римом первых веков, над Византией в лучшую ее пору и который венчает народ, являющийся в данную пору лучшим храмом земной Церкви. Этот венец определяется не только внешним могуществом: Англия и Франция, при всем их величии, никогда не были озарены венцом. Но внешнее величие является одним из сопутствующих ему знаков. Поэтому, Россия в своих исторических путях всегда была связана с другими народами, являясь во всех своих начинаниях не замкнутой внутри себя, а выходящей за пределы личных своих нужд. Отсюда и историческая "несообразность" русских войн, внезапное появление Суворовых всюду, где завязывается узел истории. В последнем акте каждой исторической драмы, имевшей значение для человечества, неизбежно являлась Россия, и ею решался исход события.
Все пути человечества сплетались в имени России. В самом этом имени звучала нездешняя сила.
Поэтому, те русские люди, которые опасались силы, содержащейся в самом имени России, готовы были называть ее родиной, отечеством, страной, но избегали произносить ее имя. Н.В. Недоброво всегда замечал таких людей, и появление целой газеты с бессмысленным названием "Страна" было им отмечено, как любопытный признак.
Духовное содержание России было важнее всего для него, и то, что называли его "империализмом", — мечта о влиянии на Востоке — было желанием озарить венцом России древнюю Византию.
Война была страшным потрясением для него. Он записался добровольцем, но не был отпущен со своей службы: он оказался необходимым при работе комиссии Государственной Думы. Не имея возможности отдать войне физически свое тело, он отдал ей весь свой дух, наложив на себя по собственному слову "мораторий до окончания войны", т.е. отказавшись от всякой личной жизни, ото всякой личной радости.
Война оказалась центральным звеном всей цепи, и это звено стало для Н.В. Недоброво роковым. Зиму 1914-15 гг. он был нездоров, в пору отступления летом 1915 года его нездоровье перешло в "болезнь без названия", а в 1916 году эта болезнь получила название: она оказалась чахоткой. В 1917 году летом он стал говорить с отчаянием: "венец отошел от России, дух отлетел от нее". В это же время доктор говорил его жене: "болезнь начинает принимать дурной оборот". Доктора считали решающим для исхода болезни пробуждение воли к жизни и душевное спокойствие. Но Николай Владимирович был поглощен мыслью об исходе борьбы России с восставшими против нее силами и занимался своим здоровьем покорно, но без интереса.
Брестскому миру он не придал значения: "Германия будет побеждена, и договор сам собою отменится", — но его мучила мысль о том, как выйдет Россия из всего ее ожидавшего.
Будет ли она прощена? вернется ли ей животворящая духовная сила? Этот вопрос наравне с вопросом: умру ли я? волновал его до последних часов его жизни. Ему хотелось "перевернуть страницу" и узнать наверное. Он считал, что гнев на Россию, бывший причиной ее почти полной гибели, смягчился и что Россия снова будет осиянной. И все же он мучительно тосковал: он хотел знать это, видеть самому, ожить под лучами ее венца. Искал знамений, просил еще жизни. И умер.
Он умер так, как умирают от несчастий любви. Россию он любил любовью патетической, любовью сознательной и вэтом был непримирим. Его любовь была того же пафоса, что пушкинская любовь к России. Его Россия была пушкинской Россией.
Как искренно верующий, он отвергал всякое иное чувство к России. Лермонтовское "люблю отчизну я, но странною любовью" было ему чуждо.
Россия являлась ему более чем родиной, более чем государством.
Государство казалось ему лишь временной формой человеческого общежития и формой несовершенной, часто вступающей в борьбу с требованиями человеческого духа. Проявлении государства — политика была для него низшим проявлением человеческого интеллекта: "это дело нечистое". Истинное дело человека — духовное творчество. И величайшее из достижений — творчество поэта. Не полководец и не политик, но поэт
...стоит высоко над землей
И ее заклинает стихами,-
Сеть событий, петля за петлей,
В кряжи гор обращает словами.
Государство является необходимым этапом на пути к совершенной форме человеческого общежития — к объединению людей в Христианской Церкви. Это было основным упованием Н.В. Недоброво, и этому он придавал решающее значение в своем внутреннем мире идей.
Помню, как в первые дни нашей начинавшейся дружбы, мы шли с Николаем Владимировичем, тогда еще здоровым и бодрым, по берегу моря в Крыму. Мы говорили, шутя, о случайных знакомых, о каких-то мелочах того дня, взглядывали на красивую линию Судакских гор, — и вдруг, без всякой видимой связи с разговором, Николай Владимирович быстро повернулся ко мне и суровым отчетливым голосом сказал: — "Я принадлежу к святой Равноапостольной Церкви христианской" — и глаза его расширились и посинели, глядя прямо на меня. — "Конечно же", — ответила я как-то неловко, и он быстро проговорил:
- "Вот я хотел это сказать вам, чтобы вы знали".
Потом глаза его снова сузились, и он прежним тоном заговорил о пене моря, взлетавшей выше камней. Казалось, эти торжественные слова и это внезапно блеснувшее мне патетическое лицо ревнителя веры совсем не были связана с нашим незначащим разговором, как будто сон, на мгновение явившийся мне. Но в нашем тихом разговоре, вне значения слов, Николай Владимирович видел нашу будущую дружбу и прежде чем допустить это сближение, он поднял передо мною меч своей веры. Если бы я в этом его не приняла, дружеское сближение было бы невозможным.
О Церкви, о христианстве он никогда не говорил мимоходом, а говорил лишь в полную силу, взволнованно и все с той же ясностью, как будто он передавал то, что внушено ему было безусловным внутренним знанием.
Он с точностью знал не только Св.Писание, но творения всех наиболее сильных духовных писателей. Он помнил во всех подробностях историю Церкви, которая не сливалась для него в общие представления, а жила в нем яркими отчетливыми образами. Его творческое воображение и ясная память составляли, из записей и свидетельств разномыслящих современников, — горящую всеми подробностями, живую картину исторического события.
Так, инквизиция не была для него одним слитным событием, а являлась цепью ясно различимых отдельных личностей, развитием индивидуальных деятельностей неравного значения и силы, долгой жизнью по-разному расцветающих идей.
Так, церковные соборы помнились ему не только своими постановлениями, а живым составом сталкивающихся духовных влияний.
Ясная память о прошлом в соединении с твердым восприятием настоящего, которое отличало Н.В. Недоброво, придавали особую силу его решительному слову, часто заставлявшему умолкнуть спорщиков и ощутить почти мистическую тишину.
Его любовь к России рождала в нем острую внимательность к русскому языку.
Он знал русский язык с точностью филолога и с нежностью поэта. Он любил находить в старых книгах исчезнувшие слова, в которых, точно вода в каменном углублении, хранилась свежесть былых ощущений. Как веселился он, повторяя певучим своим голосом слова старых записей. Звук этих слов точно возрождал перед ним живую силу тогдашнего быта. Как любил он нежиться в ласкающих словах старых житий, описаний или рассказов. Оттуда, как радость, вынимал он слова для себя. Иногда его вдруг увлекало какое-нибудь случайное слово, и он начинал вводить его в свой говор, как "пачпорт" или московское "перьвый". Но он не был антикваром слова — он любил слушать хороший русский говор, как любят слушать хорошее исполнение любимой вещи.
Я и сейчас вижу, как Николай Владимирович, блаженно качаясь, сидит на перилах балкона и с сияющей улыбкой на ставших совсем детскими губах слушает, точно песню, рассказы знакомой москвички, которая сохранила без единой погрешности чистую русскую речь. Она рассказывала случайные сплетни, пересказывала мелочи своего несложного быта, иногда говорила о погоде, — но о чем бы ни говорила она, блистающая улыбка не сходила с губ погруженного в слух Николая Владимировича. Глядя на него можно было подумать, что он без памяти влюблен в эту немолодую женщину. Когда она уходила или умолкала, он со вздохом вставал и уходил к себе: как чудесно говорит она по-русски! Какое наслаждение! Сам он мало говорил с ней, предпочитая роль слушателя, и она, вероятно, никогда не узнала, сколько радости и вдохновения черпал он в ее незначащих словах.
Внимательность к русскому слову помогала Николаю Владимировичу находить выражение для своих мыслей настолько верное, что, казалось, его мысль вливалась в облекавшую ее форму, точно сок в растение. Казалось, она станет мертвой, если ее отделить от ее словесного выражения. Поэтому пересказывать мысли Н.В. Недоброво почти так же было трудно, как невозможно пересказать стихи. Несмотря на частые предложения друзей записывать беседы, которые с таким диалектическим блеском и богатством умел вести Николай Владимирович до последних почти дней своей жизни, — никто из его собеседников не записал их. Как горестно должно это вспоминаться теперь, когда ото всего духовного богатства, так свободно расточавшегося Николаем Владимировичем, осталась небольшая книжка стихов, несколько рассказов, небольшое количество статей, трагедия "Юдифь", долженствовавшая быть первой в задуманной им трилогии, и недоконченная рукопись исследования законов поэтического ритма.
Работа эта "О связи некоторых явлений русского стихотворного ритма с дыханием" возникла из читанного им весной 1911 года в "Обществе ревнителей художественного слова" доклада "Ритм, метр, и их взаимоотношения". Задумана она была в виде свода законов, так, чтобы каждое положение было вполне завершено в самом себе, составляя в то же время звено в общей цепи, таким образом, каждый "закон" мог бы выниматься при случае, и быть вполне понятным для применения. Работа эта была до конца сделана им, составляя основу всех его теоретических выступлений последних годов; но она не была им до конца записана и осталась в ряде разрозненных набросков и подготовленных материалов: ритмических чертежей и подробных ритмических записей ряда поэтических произведений. Пояснительные пометки Н.В. Недоброво к этим чертежам и записям дают возможность вполне понять мысль исследователя, и материалы эти должны составить ценный вклад в науку ритмологии. Н.В. Недоброво посвящал много времени и сил этой науке, был одним из ее видных деятелей, участвовал в работе и даже в создании поэтических обществ, как "Общество поэтов" и петербургское "Общество ревнителей художественного слова", — но он всегда признавал эту свою деятельность, как и всю поэтическую науку, лишь вспомогательным средством к основному — к поэтическому творчеству и протестовал всегда против чрезмерного увлечения техникой. Слову придавал он значение реальной творческой силы:
О, страсти, споря со словами,
Стремительно кипят клоками,
Но кольца сильных, гибких слов
Их гнут и мнут...
Силою слова поэт обретает власть над событиями.
И в далекую синь, чудодей,
Прорезает глубокие ходы
Силою слова он обретает власть над своею душою, когда
Плывет тоска, растет немая
И дорастает до границы слов.
В слове дух человека живет отдельным бытием, независимым от воли творца этого слова — художественное творение с момента своего завершения обладает собственной жизнью, свободной от воли автора. "Поэтам простительно младенческое отношение к словам — вера в тождество слова с бытием. При вере в такое тождество родство слов равняется родству вещей. И мы с гордостью думаем, что, управляя дыханием, мы управляем чем-то очень близким к духу — какие это прекрасные, в самой глубине голоса образуемые звуки — дыхание — душа!" — таковы последние слова, которые успел записать Н.В. Недоброво в своем исследовании о связи ритма с дыханием.
Трудно определить долю влияния Н.В. Недоброво на поэзию его времени — так тесно сплетена была его жизнь с ее развитием в тот период.
Несомненно, многое определилось быстрее и точнее, благодаря ясности его внутреннего знания, которое он вносил и сюда, как и в отвлеченные вопросы духа. Точность его поэтического восприятия и умение ощущать произведение, исходя из того душевного центра, который дал ему жизнь, делали Н.В. Недоброво одним из самых приятных и ценных судей поэзии, — с наслаждением и с любовью показывали ему свои новые вещи многие поэты! Самая личность Н.В. Недоброво, соединявшая внешнюю сдержанность, доходившую почти до холодности, с внутренней способностью любви и дружбы, почти патетической, — не могла не отразиться на его роли среди окружавших его художественных деятелей. Были у него быстрые и пламенные дружбы, как с рано скончавшимся поэтом гр. Комаровским, были даже длительные и верные привязанности, как верная дружба его с Б. Анрепом, как любовь его к Вяч. Иванову, к А. Белому. Н.В. Недоброво был в высочайшей степени способен на дружбу, и многие из лучших его стихов посвящены этому чувству, доходившему у него до силы пламени. Наиболее ценили и любили его Андрей Белый, который при первом выступлении Н.В. Недоброво прочил его на "освободившийся престол Тютчева", и Вячеслав Иванов; с ним близок был в первую пору своей поэтической работы Александр Блок, был с ним дружен покойный Н.С. Гумилев, как и Анна Ахматова. Федор Сологуб и Мих. Кузмин знали и ласково ценили молодого поэта, который любил и чтил их творчество, но личного сближения между ними не произошло. Вполне в стороне от всякого общения с ним были К. Бальмонт
и В. Брюсов.
Круг любимых им живых поэтов вместе с кругом любимых им поэтов ушедших — из них наиболее пламенным был у него культ пушкинской поэзии, благоговейно восторженным было его отношение к Баратынскому и наиболее входившей в самые истоки его духовного мира была поэзия Тютчева — определяют поэтические стремления Н.В. Недоброво.
О себе, как о поэте, может рассказать сам Н.В. Недоброво.
В его стихах, при ясности и точности формы, основою является ласкающая нежность к земным краскам и напряжение духовной воли. Многие из его стихов описывают движение красок:
Ты помнишь камни над гладью моря?
Там вечер розовый лег над нами,
Мы любовались, тихонько споря,
Как эти краски сказать словами.
У камней море подвижно сине;
Вдаль — розовей и нет с небом границы,
И золотятся в одной равнине
И паруса и туч вереницы.
Мы и любуясь, слов не сыскали.
Теперь подавно. Но не равно ли? —
Когда вся нежность розовой дали
Теперь воскресла в блаженной боли.
Движению красок в морском прибое, в снежной пелене или быстром ручье, краскам, раскрывающимся на небесном своде, посвящена стихотворная радость поэта:
Такого дня не видано давно.
Снег засиял... о, песнью лебединой!
А в небе бродит синее вино
И стынет по краям прозрачной льдиной.
В земном упоении красок, в свободе любования ими, в безответственности созерцательной жизни, поэт как бы ищет отдыха от вечного напряжения воли. Эта воля никогда не ослабевает в борьбе с чувством, никогда не поникает перед требованиями страсти. И хотя ...
Борьба с дерзаньем сердца тяжела!
- борьба эта всегда кончается победою духа.
В любовных стихах Н.В. Недоброво всегда есть напряженная воля к этой духовной победе, есть признание ценности любви и готовность во имя ее терпеть земную боль.
Подательница муки, будь блаженна!
Свет на тебе! Как сердца ни изрань,
Навеки ты передо мной священна!
Но возможность освобождения остается во власти духа и за земною мукою, за преодоленною пыткою сердца —
О, кровь из сердца, сжатого тобой,
Рубиновыми каплями сочится!
- всегда виднеется тишина победного духа:
...нашей дружбы рань
Лазурная!..
Всегда поэт ощущает эту силу и знает, что если, не вытерпев страдания, он призовет ее на помощь, то
Моя душа утихнет вскоре
Как под вечер стихает море
И дремлет, серо-золотое
И гаснет, розово-стальное.
Но поэт добровольно принимает на себя всю тяготу страдания, не прибегая к освобождающему духовному мечу:
...сбросить бремя не хочу
Тяжелое надежд!
Поэт готов на любовное страдание во имя ценности любви, ибо
...свят
И редок этот вышний дар
В юдоли наших дней.
В самой любви он находит возможность претворения боли в силу:
Тоска не отнялась. Сильнее
вонзились острые мечи,
но стал я выше и бледнее
и дрогнули в слезах лучи.
Реальный образ "подательницы муки" никогда не проступает сквозь пламя стиха. Ни одного мимолетного указания, ни одной определенной черты, которая помогла бы биографу описать ту, которая внушила стихотворение. В этом полное несходство с любовной фантазией Ал. Блока, у которого даже неуловимая Незнакомка имеет ясно видимый контур.
Стихи Н.В. Недоброво описывают любовь, а не любимую, рассказывают о муке, а не о "подательнице муки". Это придает его любовной поэзии жгучий и острый вкус как бы экстракта.
Так, свободный в духе и замкнутый Н.В. Недоброво даже через поэзию не допускает в свой личный мир интимных чувств. Его любовные стихи могут обвить любой стан, лишь бы он был достоин этого наряда. Отсутствие точного женского образа придает прозрачность и легкость стихотворному пламени. Кажется, как будто образ любимой так ослепляет поэта, что он не видит ее черты сквозь ее блистание:
Не свожу я очей онемелых
От звезды мне взошедшей, венчальной.
Под неустанным требованием духа устает земная плоть:
Без роздыха под вспашкой по годам
Иссякло поле...
и припадая к живительному источнику, поэт молит:
Целенья чаю, сердцем рвусь к здоровью.
Но "целитель Феб" не ответил на эту мольбу — здоровье не возвратилось к поэту. Дух не ослабевал в никнущем теле. Блеск духовной силы все ярче и ослепительнее был виден сквозь отмиравшую оболочку, как бы таявшую под внутренними лучами. Последние дни поэта были незабываемым зрелищем борьбы человеческого духа со смертью, присутствие которой почти реально ощущалось в комнате.
Сан-Ремо, 1923 г.