Панорама искусств. — 1986. — 9. С. 149-157.

Зоя Масленикова
Портрет Анны Ахматовой


    Закончив в конце 1959 года скульптурный портрет Б.Л. Пастернака, сделанный с натуры, я никак не могла оторваться от этой темы и весной 1960 года начала новый вариант. Об этом Борис Леонидович так и не узнал, потому что 17 апреля занемог и 30 мая скончался. Оканчивала я эту работу в потрясении, вызванном его смертью.
    И вот ко мне на Арбат начали приходить разные люди посмотреть портрет Пастернака... Народу стало появляться все больше, одни приводили других, иногда желающих увидеть портрет приходилось пускать в две-три очереди...
    Как-то мне позвонила женщина с очень милым голосом и назвалась Марией Сергеевной Петровых. Выяснилось, что она была у меня и видела портрет (в этой давке мне не всегда представляли приходящих). Петровых поделилась своими впечатлениями с Ахматовой, и та пожелала увидеть эту работу. Мысль о том, что Анна Андреевна придет ко мне и нарвется на грубость соседей, показалась мне чудовищной. Я отвечала, что с радостью привезу портрет к Ахматовой, куда она укажет. Мы вежливо попререкались, она сказала, что посоветуется с Анной Андреевной и еще раз мне позвонит.
    Но следующий звонок был уже не ее. В трубке загудел низкий гибкий голос Ахматовой. Она выражала желание приехать посмотреть портрет, о котором столько наговорили ей друзья, а я убеждала ее. что мне ничего не стоит его привезти: он небольшой и легкий. В конце концов мы договорились, что я приеду в квартиру покойного поэта, переводчика и литературоведа Георгия Аркадьевича Шенгели на проспект Мира.
    И вот 27 декаря 1962 года я завернула гипсовую голову в тряпку, сунула в авоську и городским транспортом отправилась по указанному адресу. Дверь отворила моложавая хрупкая дама Юлия Владимировна, вдова Г.А. Шенгели, и провела меня в сумрачную столовую какого-то петербургского толка. Добротная темная мебель была хорошо ухожена.
    За большим столом с серо-зеленой скатертью сидела Анна Андреевна. Она извинилась, что не встает навстречу, сославшись на больные ноги. Я сунула авоську в угол и села к столу. Казалось, что в дворянской квартире приютили августейшую особу в изгнании. Судя по прическе, в которую были уложены белые волосы, по вальяжной полноте и носу с горбинкой, это была если не Екатерина Великая, то ее ближайшая родственница. Аудиенция проходила весьма милостиво. В своей царской роли Анна Андреевна держалась непринужденно и свободно, ничего напыщенного или давящего в ней не было, даже ни тени высокомерия — только бремя первородства, что ли, которое она несла с полной достоинства простотой и грацией.
    Я невольно оробела, почувствовала скованность, чего никогда со мной не бывало в присутствии Пастернака. Я его чтила, преклонялась перед ним. а вместе с тем при нем делалась умнее, лучше, как бы талантливее, чем обычно. В ее же обществе я невольно ощущала себя более мелкой и ничтожной. Но это я потом осознала, а тогда просто смутилась, как школьница.
    На мое счастье тут же пришел еще один гость — седоватый сухопарый человек, почему-то напоминавший петербургского служивого. Он достал из портфеля и положил на стол перепечатку "Поэмы без героя". Анна Андреевна беседовала с ним, изредка задавая мне учтивые вопросы. Она спросила, читала ли я "Поэму без героя", и, узнав, что нет, тут же дала один из принесенных экземпляров, но предупредила, что не дарит, а просит в следующую встречу вернуть.
    — Так что же портрет Бориса? — спросила она. Я показала на авоську, присмиревшую в углу.
    Хозяйка дома провела меня в кабинет и оставила одну. В этот декабрьский день света в загроможденной книгами комнате было мало, и я долго возилась, добиваясь нормального освещения. Наконец я пригласила Анну Андреевну. Вместе с ней в кабинет вошли Юлия Владимировна и гость Ахматовой.
    Анна Андреевна смотрела портрет, я бы сказала, профессионально: вдумчиво, не торопясь, в разных ракурсах. Портрет ей понравился. От смущенья я не запомнила ее отзыва. Как-то невольно, совсем не думая, что говорю, я ответила:
    - Анна Андреевна, раз вам так нравится мой портрет Бориса Леонидовича, надо, чтобы существовал и ваш портрет моей работы.
    Она сказала живо и просто:
    — Я буду очень рада.
    Вернувшись в столовую, мы стали обсуждать, как это сделать. Анна Андреевна расспрашивала, где позировал Пастернак. Я объяснила, что у меня нет мастерской, есть шестиметровая каморка со скошенным потолком под лестницей, где позировать невозможно, да в этом и нет нужды, потому что с натуры я буду делать только эскиз.
    Договорились, что по приезде из Ленинграда, куда Ахматова вскорости собиралась, она даст мне знать, и я приеду работать туда, где она остановится: в Москве у нее не было дома и она кочевала по разным знакомым.
    Я достала из сумки ее поэму "У самого моря", издания "Алконост" 1921 года.
    — Анна Андреевна, это о Севастополе?
    — Да, — отвечала она.
    — В Севастополе прошли мое детство, отрочество и ранняя юность, я уехала оттуда в начале войны. С этой поэмой у меня много биографических пересечений. И мой принц в девятнадцать лет погиб в Черном море. Надпишите ее мне.
    Своим ясным круглым почерком она написала:
        Зое Афанасьевне Маслениковой
        поэма о нашем Севастополе
        Анна Ахматова
        27 декабря 1962 Москва
    Перед тем как писать, она осведомилась об орфографии моей фамилии и добросовестно написала ее через одно "н". Кажется, у меня это единственная надписанная книга, где моя фамилия изображена правильно.
    В марте 1963 года Анна Андреевна позвонила мне и пригласила на Ордынку, но когда надо было объяснить, как добраться, передала трубку хозяину квартиры Виктору Ефимовичу Ардову.
    Это был старым замоскворецкий дом, входили во двор через арку, а оттуда с черного хода в густонаселенную квартиру на втором этаже.
    Анна Андреевна сидела на диване перед круглым столом с белой скатертью. Через комнату проходили какие-то люди (я узнала киноактера Баталова, которого Анна Андреевна любовно называла Алешей — она знала его ребенком), из дверей выглядывали любопытные детские рожицы и тут же скрывались, где-то плакал младенец. Всей этой суеты Анна Андреевна, казалось, не замечала. Когда выяснилось, что она в это утро работала тут над исследованием о Пушкине, я спросила, не мешает ли ей шум. Она отвечала, что нисколько, тем более что тишины вообще не существует: все вокруг нас пронизано звуковыми волнами, непрерывно несущими информацию — достаточно включить радио, чтобы услышать всегда наполняющие пространство звуки.
    Я отдала ей "Поэму без героя" и поблагодарила.
    — Как вам понравилась поэма? — спросила Анна Андреевна.
    — Я ее не поняла.
    — Не поняли? Ну, это вы выдумываете.
    Я не стала спорить. Поэма показалась мне туманной, к тому же вышедшей из недр литературного символизма, а мое душевное устроение непригодно для восприятия такой красивой словесности. Ощутить стоящую за ней реальность можно, как мне думалось, лишь с помощью комментариев, поясняющих, "кто есть кто".
    Я устроилась с краю круглого стола и принялась за эскиз.
    Передо мною сидела грузная старуха с полным лицом и заплывшей шеей, а я отчетливо представляла ее худой, даже костлявой, с угловатыми резкими чертами лица.
    До встречи на квартире Шенгели я видела ее только однажды, вскоре после окончания войны, на вечере поэзии в Колонном зале Дома союзов. Была она высокая, худая, прямая, в черном платье и белой шали с бахромой, сидела на сцене рядом с Пастернаком, а когда читала стихи, надменно нюхала букетик фиалок
    Та Ахматова и эта естественно соединялись в один образ. У нее как бы не было возраста. На эскизе голова была резко повернута вправо, левое обнаженное плечо плавно стекало вниз, правое, приподнятое, обрамляли сухие, жесткие складки шали. Лоб прикрыт челкой, сзади волосы собраны в пучок, глаза полуприкрыты, профиль горбоносый, четкий. Она могла быть кем угодно: Аспазией, декаденткой, трагической актрисой, патрицианкой, русской княгиней.
    Я еще несколько раз приходила на Ордынку. Чем больше я работала над эскизом и чем эффектнее он становился, тем меньше мне нравился. То, что составляло глубинную сущность Ахматовой, ее душу живую, почувствовать мне не удавалось. Я с отрочества знала и любила ее стихи, но мне уже начинало казаться, что и они стилизованы под некую роль, с которой Ахматова слилась, потеряв саму себя. "Она слишком величественна, чтобы быть великой", — думалось мне, и я невольно сравнивала ее с Пастернаком. Эскиз ей очень нравился, а мне казалось, что похвалы этой чисто внешней удаче умаляют ее.
    В один из сеансов на квартире Ардова в гости к Анне Андреевне пришла Надежда Яковлевна Мандельштам. Она присела к тому же столу, и подруги стали разговаривать, пока я лепила.
    Надежда Яковлевна была в какой-то затерханной кофте неопределенного цвета, нисколько не скрывавшей ее худобы, две косички — "крысиные хвостики" — небрежно скреплялись на затылке железными заколками, лицо ее было некрасиво, носато, морщинисто. Но какой же живостью, неподдельностью всех чувств и их проявлении веяло от этой исстрадавшейся женщины. Она была и желчна и добра, дьявольски умна и детски простодушна, язвительна, пристрастна, несправедлива в суждениях, с ней хотелось спорить, ругаться и — дружить. Благосклонная императрица, казалось, безнадежно проигрывала рядом с ней.
    В этот раз я попросила Ахматову дать мне свои фотографии для работы над портретом, с тем чтобы переснять их и вернуть ей. Она обещала привезти их из Ленинграда, куда собиралась уезжать.
    Вернулась Анна Андреевна осенью и опять позвонила мне. На этот раз она остановилась в Лаврушинском у Маргариты Иосифовны Алигер. Сеанс мы назначили на вечер.
    Дверь открыла маленькая женщина с подвижным личиком, на котором непрерывно менялось выражение. Это была хозяйка дома. Маргарита Иосифовна провела меня в столовую, где за столом, накрытым к чаю, сидели ее дочь Маша и Анна Андреевна. Кстати, я почти всегда видела Анну Андреевну сидящей, ходила она с трудом, видимо, из-за больных ног. Маша была так хороша собой, что от нее невозможно было глаз оторвать.
    Позвонил телефон, поговорив, хозяйка сказала, что сейчас придет Миша Ярмуш. Миша — гипнотизер потрясающей силы — пояснила мне Анна Андреевна. Вскоре в дверях столовой появился молодой человек, такой огромный, что из него свободно можно было выкроить двух Маргарит Алигер, и увел куда-то Машу с собой.
    После чая мы перешли с Анной Андреевной в крохотную комнату, которую она занимала: кровать, стол, стулья и голые стены. Я принялась за лепку, вскоре к нам присоединился Ярмуш. Из разговоров я поняла, что он психиатр, поэт и переводчик, а кроме того служит Ахматовой в качестве верного пажа: встречает и провожает ее на вокзале и выполняет всякие поручения.
    Потом появился еще один гость, он оказался чтецом-декламатором. Чтец этот задумал концертную программу из произведений Ахматовой и пришел посоветоваться с ней о подборе стихов. К полному моему изумлению, выяснилось, что Ахматовой он никогда не читал. Я ожидала, что она тут же его выгонит. У Анны Андреевны иронически поднялись брови, но она смолчала, и тут началось чудо.
    Колдовским голосом ведуньи она принялась читать ему свои лучшие стихи. Тема лилась широко и свободно, модуляции варьировали, сопровождали, раскрывали ее, как аккомпанемент оркестра. Звучание необычайно обогащало смысл. Я не раз потом слышала записи ее чтения, но почему-то они и в сравнение не шли с тем, как строго и сдержанно пел, лился, играл ее живой голос, не выходя из гранитных берегов ритма. Я перестала лепить.
    — Лепите, лепите, — между двумя стихотворениями сказала Ахматова все тем же голосом пифии.
    — Я кончила, — быстро ответила я и, чтоб, не дай Бог, не прервать бездельем чтения, напоминавшего басовитое гудение шмеля, кружащего над цветком, принялась набрасывать карандашом ее портрет. Читала она долго: час? два? Прервал эту ворожбу чтец: ему, видите ли, надо было еще куда-то поспеть в этот вечер!
    Анна Андреевна нахваливала завершенный эскиз. На прощанье вручила мне большую пачку своих фотографий.
    Недели через две я позвонила Ахматовой по телефону. Она предупредила, что уезжает в концерт, но я отвечала, что не задержу, только отдам фотографии.
    Меня провели в ту самую комнатку, где я лепила ее в прошлый раз.
    На столе стояло большое зеркало. Анна Андреевна сидела перед ним в какой-то просторной сиреневой хламиде. Еe густые седые волосы были распущены. Маша бережно их расчесывала. Без скипетра и державы, которые Ахматова как бы всегда держала в руках, она выглядела домашней, беззащитной, трогательной. Почему-то подумалось, что вижу ее в последний раз.
    Я уже понимала, что портрета делать не буду. Вместо этого я принялась за третий вариант головы Пастернака. Ахматова тогда была лишь эпизодом, почти не отвлекавшим от непрерывного внутреннего диалога с Борисом Леонидовичем.
    Прошло года два с половиной, и вот как-то поздно ночью меня разбудил телефон. Звонил Ардов. В подмосковном санатории внезапно скончалась Анна Андреевна Ахматова. Утром в морге больницы Склифосовского произведут вскрытие, а потом повезут хоронить в Ленинград. Ардов просил меня снять с Ахматовой посмертную маску, пока тело будет в морге.
    Рано утром я договорилась с форматором, и в десятом часу мы с ним были уже в больнице.
    В совершенно пустой комнате с белыми стенами, залитой ярким светом, лежало обнаженное тело.
    Прозектор советовал снимать маску после вскрытия, потому что тогда с лица спадут отеки.
    Наконец прозектор вышел. Санитарка прикрыла тело простыней и оставила нас одних.
    Я стояла над мертвой Ахматовой, всматривалась в ее величавое, полное тихого ликования лицо и думала: нет, в смерти не лгут. Так она побеждала эпоху, унижения, страдания, одиночество: силой духа. В этом-то ее ядро, которое я искала и оказалась неспособной увидеть при жизни. Противостояние, верность небу, любви, призванию, верность себе до конца. Передо мной была Нике — богиня победы.
    Но как показать в маске другим то, что я увидела? Смерть не только обнажила красоту ее духа, но и обезобразила тело.
    Я впервые в жизни снимала посмертную маску, но откуда-то ясно знала, что надо делать. Форматора я попросила подготовиться и набраться терпения, пока я буду готовить голову.
    С благоговейным трепетом я причесывала Анну Андреевну, вспоминая, как это делала Маша в нашу последнюю встречу. Прошло часа полтора, прежде чем я разрешила форматору приступить к работе. Наконец мы тщательно упаковали все части гипсовой формы и отвезли в мою новую мастерскую.
    Форматор оказался на высоте, и отливы маски вышли безупречными. А потом Пушкинский дом прислал своего сотрудника с полномочиями вести со мной переговоры о приобретении маски. Я поехала в Ленинград с двумя отливами в рюкзаке: кроме Пушкинского дома маску хотел приобрести и Русский музей.
    Наконец я принялась за портрет Анны Андреевны. По сравнению с эскизом образ углубился. В нем появились тайная печаль и мужество преодоления. Мне хотелось показать, что весь ее прекрасный облик вырастает из скрытого центра, питающего ее дух и творческую энергию, передать ту внутреннюю тишину, поглощающую все шумы, к которой прислушивается поэт.
    Когда портрет был отлит, я слегка тонировала белый гипс стеарином, смешанным с воском. Портрет этот никогда не выставлялся, стоял в моей мастерской, и мало кто его видел. Летом 1978 года моя мастерская пострадала: хранившиеся там работы все до одной были уничтожены, пол был сплошь завален обломками гипса, изодранными в клочья рисунками, стихами, дневниками, письмами. Среди них валялись и куски портрета Анны Андреевны. У меня остались только фотографии с этой работы, да в квартире дочери уцелел еще один отлив посмертной маски. От греха подальше я передала его в московский Литературный музей.

19 февраля 1983 года

Tinkoff

Написать письмо