Партийное постановление "О журналах "Звезда" и "Ленинград" 1946 года не только поставило жизнь А. А. Ахматовой под угрозу непосредственных репрессий, но продолжало отбрасывать свою тень спустя десятилетие, с наступлением послесталинской эпохи. Это выразилось прежде всего в скудости, даже единичности издательских публикаций, среди которых ее предсмертный сборник "Бег времени", сокращенный и цензурированный, оказался па время самым полным собранием стихов Ахматовой.
Однако вскоре после ее смерти, как будто издательства только того и ждали, одна за другой стали обнародоваться более или менее повторяющиеся версии того же сборника, пока в 1976 году не вышло научно составленное, почти академическое (но опять же подвергнутое цензуре) издание "Библиотеки поэта" с предисловием А. Суркова. Автор текста некогда популярного фронтового шлягера и в то же время крупный литературный чиновник, Сурков попытался создать образ поэтессы, значительно отличающийся от того, каким он представал в докладе Жданова. Апеллируя не столько к читателю, сколько, по-видимому, к идеологическому начальству, как бы оправдывая выпуск книги, он подчеркнул прежде всего очевидный патриотизм Ахматовой, приведя в доказательство ее стихотворение "Мужество".
Действительно, некоторые строки "Мужества" в контексте времени их написания (1942 год) и в контексте сурковской статьи выглядели вполне как военно-патриотический плакат. Однако содержавшийся там призыв сохранить русскую речь переводил смысл стихотворения в совершенно иной план. Вместе с клятвою пронести слово "свободным и чистым" этот призыв не мог не являться ответом на строки погибшего к тому времени в сталинском лагере О. Мандельштама "Сохрани мою речь навсегда..." — стихи, прямо адресованные Ахматовой.
Лишь недавно А. Найман кратко и убедительно переосмыслил это отнюдь не однозначное стихотворение. В статье "Уроки поэта"1 он, я думаю, навсегда отнял "Мужество" у официозных толкователей, много лет пытавшихся превратить Ахматову в образцовую советскую писательницу.
Те же истолкователи и ради той же цели до сих пор пытаются эксплуатировать другую существенную тему ахматовской поэзии, прочно связанную с темой России, — ее отношения с русской эмиграцией. Для этого (сначала — большевистские критики 20-х годов, а затем и более поздние советские авторы) специалисты по Ахматовой приводят все те же самые два стихотворения: "Мне голос был. Он звал утешно..." и "Не с теми я, кто бросил землю...", истолковывая их резко антиэмигрантски.
Например, у Е. Добина: "Н. Осинский, видный государственный деятель, старый большевик... привел... прогремевшее стихотворение Ахматовой "Не с теми я, кто бросил землю...". Он воздал должное гражданскому сознанию поэта, не пожелавшего покинуть отчизну и патетически осудившего постыдное бегство из родной страны"2.
Или у А. Павловского: "...Стихотворение "Мне голос был. Он звал утешно...", написанное в 1917 году и представляющее собой яркую инвективу, направленную против тех, кто в годину суровых испытаний собрался бросить Родину..."3
Или, еще резче, у Н. Банникова: "...Поэтесса все же нашла в себе силы для гордой и решительной отповеди злобствующим врагам народного дела, зазывающим ее в свой лагерь"4.
Интересно заметить, что трактовка этих же стихов, предложенная А. Сурковым, отличается от вышеприведенных большей мягкостью и терпимостью, но еще более существенно то, что он упоминает о предварительной, доцензурной редакции первого из этих стихотворений:
"Неприятие происходящего отчетливо выразилось в начальных строках, впоследствии отброшенных самой Ахматовой, стихотворения "Мне голос был. Он звал утешно...", написанного в 1917 году... Симптоматично, однако, что в... 1921 году Ахматова возвращается к стихотворению... и создает новую его редакцию. Она переделывает начало и завершает стихотворение строками, решительно отвергающими недостойные речи тех, кто предлагает ей покинуть родную землю..."
Какова была первоначальная редакция, в статье не говорится. Не приводится она и в примечаниях к сборнику, составленных академиком В. Жирмунским. Дается лишь сноска на первую публикацию в "Воле народа" за 12 апреля 1918 года и указано, что последней строфы тогда не было, но зато имелось посвящение Б. А[нрепу]. Эта первоначальная редакция стихотворения (содержащая и последнюю строфу также!) перепечатана полностью из "Воли народа" в ахматовском многотомнике, изданном под редакцией Г. Струве и Б. Филиппова5.
Эффект, вызванный присутствием двух начальных строф, разительно сказывается на смысле стихотворения, так как, привязывая происходящее к точному биографическому моменту, они показывают и историческую бездну, разверзшуюся перед Россией:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал...
Эту гибельную атмосферу, сопутствующую большевистскому перевороту 1917 года, это ожидание еще больших бедствий передают многие источники того времени. Среди них выделяются острой проницательностью и схожим с Ахматовой катастрофическим видением дневники Зинаиды Гиппиус:
"Вот Ленин... Да, приехал-таки этот "Тришка" наконец! Встреча была помпезная, с прожекторами. Но... Он приехал через Германию. Немцы набрали целую кучу таких вредных "тришек", дали целый поезд, запломбировали его (чтоб дух на немецкую землю не прошел) и отправили нам: получайте" (5 апреля. Среда. 1917)6.
"Нечего бездельно гадать, чем все кончится. Шведы (или немцы?) взяли острова, близок десант в Гельсингфорсе. Все это по слухам, ибо из Ставки вестей не шлют, вооруженные большевики у проводов, но... может быть, просто — "вот приедет немец, немец нас рассудит..." (28 октября. Суббота. 1917).
И дух высокий византийства- пишет далее Ахматова. Православие, традиционно и неразрывно связанное с самодержавием, было поколеблено — причем не только новой, безбожной властью, но и зарождающимся тогда (впоследствии — мертворожденным) движением живоцерковников. Зинаида Гиппиус об этом времени сообщает:
От русской Церкви отлетал...
"Одни искренно думают, что "свергли царя" — значит, "свергли и церковь..." (10 "марта. Пятница. 1917).
"Вот рядом поникшая церковь. Жалкое послание Синода... Покоряйтесь, мол, чада, ибо "всякая власть от Бога..." (5 марта. Воскресенье. 1917).
Разрушительные страсти достигли исступления к концу рокового года, как это записывает Анна Ахматова:
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее...
Подобное — у Гиппиус:
"Когда же хлынули "революционные" (тьфу, тьфу!) войска... — они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести — то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба... Нет, слишком стыдно писать...
Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали..." (27 октября. Пятница. 1917).
Библия, в лучшие времена жизни заложенная кленовым листом на "Песне песней", открывается теперь для Ахматовой на другом пророчестве: "Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия!" (Книга Исайи, 1,21).
Вот тогда-то и прозвучал голос, предлагающий Анне Ахматовой оставить Россию навсегда.
В нем было зловещее утешение:
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд...
Лэди долго руки мыла,
Лэди крепко руки терла.
Эта лэди не забыла
Окровавленного горла.
Лэди, лэди! Вы, как птица,
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится -
Мне лет шесть не спится тоже?
Несложно подсчитать, что и Ходасевич считает себя соучастным кровавым событиям тех же лет. Но он эмигрировал, а строки Ахматовой, как это часто бывало, стали отбрасывать свет предчувствия намного вперед, в еще более чудовищное будущее, в котором осуществилось все наихудшее. Вот она, верная инвектива, но не эмиграции, а власти предержащей:
Осквернили пречистое слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол.
Разлучили с единственным сыном,
В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
А тогда, ранее, голос, "утешно" звавший Ахматову, принадлежал Б. Анрепу, что подтверждается не только посвящением, но и биографическими материалами. А. Найман пишет о нем: "В один из дней февральской революции он, сняв офицерские погоны, с риском для жизни прошел к ней через Неву. Он ей сказал, что уезжает в Англию, что любит "покойную английскую цивилизацию, а не религиозный и политический бред". Они простились, он уехал в Лондон"7.
Все это по-человечески понятно. Непонятен лишь демонический обертон, который, придала ему поэтесса, назвавшая голос недостойным, оскорбительным для ее "скорбного духа". Ведь именно это позволило идеологическим ахматоведам демонизировать эмиграцию, и, с другой стороны, то же самое вызвало жест неприятия у Г. Адамовича, который говорил в одном из своих поздних интервью:
"В самой интонации этой строфы чувствуется гордость, чувствуется вызов... Я считаю, что остаться "с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был", это большая заслуга, позиция, которая достойна всяческого уважения. Но с чем я не могу согласиться, это с вызовом, который в ее интонации чувствуется..."8.
И далее в интервью Адамович развивает свою мысль, превращая ее, по существу, в объяснение культурной роли эмиграции, то есть, иными словами, в оправдание отъезда из России. И этим он проясняет, будоража, может быть, главный смысл, живой нерв ахматовского стихотворения: это было ее оправдание неотъезда! То есть: не "кто виноват?", не "что делать?", а "ехать-не-ехать?" — вот вопрос века, продолжающий восставать с 10-х годов, от серебряных оттенков времени и до самых последних, нынешних, отнюдь не драгоценного отлива, эпох...
Для Ахматовой Россия была не просто географическим местом жительства... В системе ее мироощущения, сердцестремительной, поскольку в центре все-таки были ее чувства, Россия занимала особое, приподнятое и трагическое место, сходное с тем, о котором прорицал Андрей Белый:
Россия, Россия, Россия,
Мессия грядущего дня...
Так, ради будущего страны молилась Ахматова, отдавая с античной жертвенностью самое дорогое: "и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар" — все ради спасения родины, оказавшейся в беде:
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей...
В стоянии перед голгофскими страданиями видела себя Ахматова, предчувствуя, возможно, будущие строки "Реквиема", поэтому ее ответ на "утешный" голос звучал подобно словам Иисуса Христа, ответившего на разумное предложение Петра о мерах по самосохранению: "Изыди от Мене, Сатана!" (Евангелие от Матфея, 16, 23).
Разумеется, не только религиозное чувство или философское несогласие были предметом целой серии ее стихов, посвященных Б. Анрепу. Выла тут и просто женская ревность, укоряющая его якобы за отступничество от родины:
Ты отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну...
...Заглядывался на рыжих красавиц...
Были и поздние укоры, когда события в стране приняли еще более устрашающий характер:
Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома...
Б. Анреп, впрочем, не отрицал своего отступничества.
Без родины не можешь жить.
Прощай, я знаю — я отступник...9
Года идут, опять война,
Вокруг вождя вы все сплотились,
Тому ж врагу не покорились...
Здесь наиболее интересным мне представляется его определение врага ("того ж", что и в первой мировой войне), поскольку оно отсылает нас к еще одному якобы антиэмигрантскому стихотворению Ахматовой, которое так любят использовать авторы предисловий:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам...
Враги, конечно, — "те ж", что у Анрепа, то есть немцы. Следовательно, другие, кто бросил им землю, — это новые властители, заключившие с Германией позорный Брестский мир, отдав значительные территории бывшей Российской империи.
И "грубая лесть", которой не вняла Ахматова, исходила вовсе не от эмигрантов, а от этой новой власти. "А. М. Коллонтай — женщина-революционерка, коммунистка... в статье, называвшейся "О "Драконе" и "Белой птице" ...выступила страстной защитницей ахматовского творчества..." — сообщает А. И. Павловский. Он же, впрочем, говорит и о контркритике из того же стана: "Возражавший ей Г. Лелевич легко подобрал немалое число противоположных цитат... По мнению Г. Лелевича, Ахматова — ярый враг новой жизни, неразоружившийся внутренний эмигрант..."
Итак, в результате всего Ахматова сама стала "внутренним эмигрантом"... Восходя к Данте, чувство сострадания по отношению к тем, кто вынужденно оказался на чужбине ("Но вечно жалок мне изгнанник"), у нее, конечно, не могло носить никакого уничтожительного характера. Более того, в стихах Ахматовой с обозначением темы отъезда, то есть с 1917 года, появляется и образ ее эмигрантского двойника.
Бросив город мой любимый
И родную сторону,
Черной нищенкой скитаюсь
По столице иноземной...
В дальнейшем, когда уезжают близкие друзья Ахматовой: Ольга Глебова-Судейкина, Артур Лурье, даже ее родной брат Виктор Горенко, когда половина литературной России перекочевала на Запад, она не могла не воображать себя среди них — ведь это предполагалось быть так реально, отзовись она на "утешный" голос... Очень ощутимый призрак западного двойника не оставляет ее до конца жизни:
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке...
И поэтому столь понятно, что она делает бывшую псковитянку и петербуржанку, а впоследствии жительницу Парижа О. Судейкину истинной героиней своего самого крупного произведения — "Поэмы без героя".
Что глядишь ты так смутно и зорко:
Петербургская кукла, актерка,
Ты — один из моих двойников...
В самом деле, с кошмарным опытом 30-х годов у Ахматовой, как и у всей другой доброй половины литературной России, оставшейся дома, появляется реальная альтернатива Западу — быть отправленной в противоположном направлении, на восток, в сталинские лагеря уничтожения, в Сибирь. Она уже видела себя в зековском ватнике:
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла,
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
К счастью, это предвидение не сбылось.
Но вот в Лондоне в 1965 году состоялась встреча Ахматовой и Анрепа. Обладатель драгоценного ахматовского дара, черного татарского кольца, Анреп смущался, не находил слов. К тому же кольцо было давно утрачено. Он показался Ахматовой каким-то "деревянным"... Но голос, некогда демонический и "утешный", был снова ею услышан:
Ты напрасно мне под ноги мечешь
И величье, и славу, и власть.
Знаешь сам, что не этим излечишь
Песнопения светлую страсть...
...Что ж, прощай! Я живу не в пустыне,
Ночь со мной и всегдашняя Русь.
Так спаси же меня от гордыни!
В остальном я сама разберусь...
Итак, тема исчерпалась.
Но я открываю ахматовский выпуск "Литературной России" за 1989 год, читаю общее название юбилейных материалов, и все начинается сначала:
Мне голос был. Он звал утешно...
Апрель, 1990
Урбана, Иллиной
Дмитрий Васильевич Бобышев (р. в 1936 г.) — поэт. Публиковался в альманахе "Молодой Ленинград, 1970" и самиздате. С 1979 года живет в США.
1. Анатолий Найман. "Уроки поэта", "Литературная газета" от 14 июня 1989 (№ 24), с. 8. вверх
2. Е. Добин. "Поэзия Анны Ахматовой". ЛO изд-ва "Советский писатель", 1968, с. 99. вверх
3. А. И. Павловский. "Анна Ахматова". Лениздат, 1966, с. 62. вверх
4. Анна Ахматова. "Избранное", послесловие Н. Банникова "Высокий дар". М., изд-во "Художественная литература", 1974, с. 542. вверх
5. Анна Ахматова. "Сочинения", под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. "Международное Литературное Содружество", т. 1, с. 378. вверх
6. Зинаида Гиппиус. "Петербургские дневники", предисловие Н. Берберовой. "Orpheus" (Орфей), 1982. вверх
7. Анатолий Найман. "Рассказы о Анне Ахматовой". М., изд-во "Художественная литература", 1989, с. 85-86. вверх
8. Георгий Адамович. "О Анне Ахматовой", интервью. "Русская мысль", № 3305 от 24 апреля 1980, с. 9. вверх
9. Борис Анреп. "Поминание". Ахматовский сборник, т. 1. Париж, Институт славяноведения, 1989, с. 183. вверх
|